Острожная поэзия, музыка и тюремное творчество

Острожная поэзия, музыка и тюремное творчество

Несчастье имеет свою песню; точно так же и острог создал свою поэзию, в которую вложил свое чувство, свою душу и тоску. На тюремную песню нельзя смотреть только как на развлечение заключенных: она выражает суету тех дум, тех ощущений, которые выносит человек в тюрьме и в неволе.

Я прислушивался часто к этой песне в летние тихие вечера, когда чувство любви к свободе и воле сильнее про­буждается в груди арестанта при виде зеленеющих полей, темно-синего неба и весело порхающих птиц. В это время с окон острога обыкновенно неслись разнообразные мотивы, то цепляясь друг за друга, то перемешиваясь и дробясь, то сливаясь в общую надрывающую сердце мелодию.

В тюремной песне много горького: ее поют с кандала­ми на ногах удалые добрые молодцы; в ней переливают они свои воспоминания и соображения о своей судьбе, бездолье, о своем прошлом и будущем. Жизнь тюрьмы, бродяжества, каторги и ссылки живо отражается в ней. Можно сказать, что это вскормленное и взросшее в неволе дитя острога. Острожная песня обнимает, собственно, особый цикл и не может быть смешиваема ни с какой другой. Есть множество песен о тюрьме и наказании, созданных народом вне остро­гов и тюрем; но прямо острожная песня разнится от них настолько, насколько ощущения людей свободных при виде тюрьмы разнятся от ощущений и взгляда на нее людей, си­дящих в ней. И г-н Максимов, включив именно эти древне­народные песни о казни и тюрьме в число арестантских, по нашему мнению, допустил большую ошибку.

Конечно, в тюрьме можно слышать и народные песни, но это потому, что разнообразное ее население приносит в нее с собой знание всевозможных песен, начиная с роман­сов «Ваньки Таньки», «В одной знакомой улице» и т.

Арестантская песня отличается от всех народных песен своим новейшим складом; она то же самое, что песня мещанская, фабричная, которая носит особую то­нальность, рифму и подходит к новейшему языку. И это естественно: острог представляет всегда более развитое население, население городское, понятия, вкусы, привыч­ки и воззрения которого выше простонародной среды. Из­вестно, что народ, получая некоторое развитие, не доволь­ствуется уже древним содержанием песен и их формами; ему остаются чужды герои и события времен Владими­ра Красна Солнышка и царя Ивана Васильевича Грозно­го. Его жизнь течет иначе, и потому, чтобы отражать эту жизнь, ему нужна новая песня и новый язык. Славяно­филы у нас были очень недовольны, что новые песни, - большей частью мещанского, писарского и лакейского склада, - вытесняют полные художественной образности древние песни; но что же делать, если простой народ наш при своей малограмотности сталкивается с одной мещан­ской, фабричной и лакейско-писарской цивилизацией, из среды которой выходят его поэты, и вкладывает в свои дубоватые вирши его современную жизнь? Кто виноват, что для изображения этой жизни он не имеет лучших на­родных поэтов или они ему не известны.

Во всяком случае, переход от древней песни к новей­шей, так называемой мещанской, проявляется везде. В нед­ра простого народа входят понемногу песни фабричные, бурлацкие, солдатские, мещанские и т. п. То же самое за­мечает Риль и в Германии (36). Так, он говорит, что с пере­ходом некоторых округов к промышленной и фабричной деятельности древнегерманская поэзия исчезает и заменя­ется новой.

Г-н Максимов глубоко негодует на замен старой на­родной песни арестантской песней нового склада (38). Дей - ствительно, арестантская песня порой нескладна: она не может сладить ни с размером, ни со стихом; содержание ее бедно, прозаично, слова часто пошлы; поэтому она ино - гда может оскорблять вкус наш; но нельзя же быть к ней и взыскательным - хоть потому, что эта песня в той или другой форме изображает действительную жизнь народа, жизнь ссыльно-арестантской среды, ее судьбу, ее горе и радости. Притом недостатки формы, слабость или триви­альность словесного выражения и бедность содержания часто выкупаются музыкой песен, тем чувством и душой, с которыми они поются; поэтому многие свободные люди, прислушиваясь к тюремной песне, несущейся из-за стен острога, всегда находили ее глубоко выразительной.

Обратимся теперь к самым замечательным песням острога.

Самой любимой в острогах песней является «Собач­ка» или «Последний день». Как известно, это переделка прощальной песни (Good Night) Чайльд Гарольда, за­имствованная грамотным народом, вероятно, из перево­да Козлова[84]. В этой песне, приноровленной арестантами к их положению, не звучит того гордого горя, той муже­ственной тоски, которая проникает последнюю песню байроновского героя, покидающего с гордым хохотом над своей судьбой постылую родину и силящегося подавить сжимающую его тоску, которая невольно прорывается в его песне; арестантство, напротив, взяло самый нежный и простой мотив ее и запечатлело его одной любовью к покидаемому краю (это вполне соответствует настроению ссыльного); кроме того, варианты этой песни носят следы и тюремного, и ссыльного, и бродяжеского элемента. Вот ее полный вариант, как ее поют арестанты.

Ах, в той стране, стране родной,

В которой я рожден,

Терпеть мученья без вины,

Последний день красы моей Украсит Божий свет;

Увижу море, небеса,

А родины уж нет.

Отцовский дом покинул я:

Собачка верная моя Завоет у ворот;

На кровле филин прокричит; Раздастся по лесам;

Заноет сердце, загрустит:

Меня не будет там.

Не видеть мне страны родной, В которой я рожден,

Идти же мне в тот край чужой, В который осужден.

Прощайте, все мои родные; Прощай ты, матушка Москва! Пройду я все губернии-города В оковах, в кандалах.

Наутро рано на заре Малютки спросят про отца, Расплачется жена.

Потом и вся семья моя.

Судьба несчастная моя К разлуке повела,

И разлучила молодца Чужая дальня сторона!

Но исполню я отместку И назад я ворочусь:

Я, как ворон, прокрадуся И злодею отомщу.

Песня эта поется с большим чувством арестантами. «Кто-нибудь, - припоминая ее, говорит Ф. М. Достоевский, - в гулевое время выйдет, бывало, на крылечко казармы, ся­дет, задумается, подопрет щеку рукой и затянет ее высоким фальцетом. Слушаешь, и как-то душу надрывает[85].

В нашей тюрьме слыхал я, как часто пели ее ссыль­ные арестанты; из них при этом особенно отличался один бродяга, - «Губернатор» (такое прозвание он сам себе дал). Этот «Губернатор» обладал страшным басом, который был слышен по всем углам четырехэтажного острога, когда певцу взбредало на ум произносить многолетия и анафемы разным начальникам. Иногда этот «Губернатор» подбирал человек двух-трех с такими же богатырскими голосами и в коридоре поражающем резонансом запевал классическую «Собачку». Могучие голоса певцов заставляли дрожать сте - ны, разбивали слуховой барабан и разом брали за сердце; эффект был чудовищный! Но эта песня производит еще бо­лее впечатления, когда ее поет ссыльная партия, приближа­ясь к Сибири, среди темного бора, под звук кандалов и скрип телег; тогда она неотразимо растрогивает слушателей, и ча­сто прерывается неудержимым рыданием женщин.

Из других арестантско-поселенских песен также очень известна «Сидит ворон на березе»; она является в двух ва­риантах - российско-тюремном и бродяжеско-ссыльным.

чувством негодования, какое овладевало г-ном Максимо­вым при виде некоторых арестантских песен того же скла­да; но в один из вечеров мне пришлось услышать ее в неизу- родованной форме из уст лучшего тенора нашего острога: в этой форме она по справедливости приковала внимание к себе всего тюремного населения. И напев, и содержание ее трогательны и глубоко потрясают чувство: трудно было не заслушаться ее. У арестантов она производила фурор; ни один звук в многолюдном остроге не прерывал ее, ког­да она неслась в своей грустной мелодии. Она изображает прощание разбойника перед казнью; он ждет палачей и, не чувствуя никакой к себе жалости, просит жечь, рубить и казнить его, так как он никому не давал пощады.

Я в поле был воин,

В лесах и дубравах На всех нападал,

Как ворон из тучи,

На всех налетал.

Затем разбойник прощается с лесами и дубравами, с широкими полями и дорогой волей.

Теперь бы я помчался К родной стороне,

С друзьями б повидался,

Что плачут обо мне.

Но вот застучали приклады у дверей, входят палачи, быстро ведут его на площадь; «позорный пример», закан­чивает песня:

Замечательно, что вся песня проникнута необыкно­венным соответствием между музыкальным выражением и идеей. Вы слышите, как в начале ее изливается самое мягкое душевное чувство, какие-то грустные звуки дале­ких сердечных воспоминаний; но вдруг песня переходит к суровым звукам, холодным, как действительность; затем слышится опять тоскливая замирающая мелодия проща­ния с родиной и жизнью, и вдруг ее опять обрывает ледя­ной голос, напоминающий о казни.

Слова этой песни, как мы узнали после, приписыва­ются разбойнику Латышеву, кончившему жизнь на эша­фоте и отличавшемуся музыкальностью и певучестью, как приводит г-н Соколовский в его биографии (40). Кроме этих песен, славится песня о побеге Ланцева из Мосеев- ского замка, очень известная по своему содержанию и кон­чающаяся картинным изображением, как беглец благопо­лучно скрывался в темный лес.

Погоня тихо удалялась И ветер тучи разгонял.

Арестанты со всеми подробностями любят запоми­нать побеги своих героев; так занесен ими в песню и дру­гой побег бродяги Травина, выехавшего даже из острога в параше, т. е. в некоей бочке[86].

Затем острог наполняется значительным количеством поселенческих и бродяжеских песен. В этих песнях играет роль большей частью судьба «бедного мальчишки в чужой дальней стороне». Ссыльному достаточно услышать хоть несколько слов в песне «о родине и дальней стороне», как он заносит ее в свой репертуар. Так, например, вошла в упо­требление песня «В одной знакомой улице» только потому, что тут есть намек о какой-то узнице, сидящей под окном (острог это понял по-своему), и затем слова:

Такие речи дерзкие она твердила мне О мужестве, о родине, о дальней стороне. -

вместо «об обществе, о музыке, о дальней стороне».

Другая песня описывает, как какой-то пошлый франт кутил в маскараде; она также взята из песенника, но к ней арестанты приделали свое дополнение:

Оставайся ты, мой друг, во столице;

Я пойду во Сибирь гулять,

Сквозь железную решетку Ручку к сердцу прижимать.

Вообще некоторые песни отличаются крайне сенти­ментальными выражениями старых песенников, куда вно­сились разные вздохи старых романтиков. Так, я помню, один старый 50-летний бродяга, человек, забитый грубой жизнью, мукосей и парий в тюрьме, пел мне необыкновенно заунывным голосом народных песен следующую песню:

Меж гор енисейских Раздается томный глас;

Тут сидел бедный мальчишка С превеликою тоской.

Белы ручки свои ломал,

Проклинал свою судьбу,

Ты судьба моя несчастна,

Ты за что разишь меня?

Все люди на воле Забавляются с друзьям,

А я, бедный мальчишка,

Заливаюсь горькими слезам.

Бродяга при этом плакал. Он же сообщил мне, что это песня знаменитого бродяги Светлова, который долго ски­тался в енисейских горах. Это, может быть, и не правда; но про этого героя много рассказывают бродяги, и лицо это в их рассказах очень симпатично.

Затем следуют песни, написанные слогом солдатских песен; они наполнены описанием случаев из жизни тюрем, побегов, ссылки и бродяжества, так же, как и их обстанов­ки. Иногда они полны описаний самого процесса наказаний плетьми или шпицрутенами. При этом всегда арестантская песня проникнута глубоким сочувствием и даже нежно­стью к своим собратьям. Как нежно, трогательно и зауныв­но звучит эта песня, можно судить по следующей:

Вы, бродяги, вы, бродяги,

Вы, бродяженьки мои!

Что и полно ж вам, бродяги,

Полно горе горевать:

Вот придет зима - морозы:

Мы лишилися гульбы[87].

Г арнизон стоит порядком,

Барабаны по бокам.

За приклад всех повели;

Плечи, спину исчеканят:

В госпиталь нас поведут.

Нас на коечки кладут,

Мокрыми тряпицами обкладают:

Знать, нас вылечить хотят.

Мы со коечек вставали,

Становилися в кружок,

Друг на дружку посмотрели,

Стали службу разбирать:

Вот кому идти в бобруцкий,

Кому в нерчинский завод[88].

Вся эта песня носит оттенок братской дружбы и сим­патии, порождаемых одной участью, одинаковостью судь­бы и единством несчастья. Нечего удивляться, что в аре­стантскую поэзию входят часто и «мокрые тряпицы», и «машина», и «палач Федька», и т. п. - все это было горькой правдой их жизни. Приемы этой песни, склад ее и сюжет ка­жутся прозаичны, и некоторые любители народных песен все бы еще хотели для эстетического удовольствия, чтобы арестанты пели древнюю разбойничью песню «Не шуми ты, мати, зеленая дубравушка». Но ведь это требование реши­тельно неуместно, когда прежняя жизнь давно уж отлетела от народа: теперь не то время, когда гордый разбойник, как царь лесов, гордо выражал свою волю и считал себя вправе переговариваться с правительством; нынешнему преступ­нику, подавленному силой государственной, трепещущему перед судом, приходится только оплакивать свою судьбу да выражать свою жалкую участь в тюрьме и в бродяжестве. В песне теперь и выражается большей частью простое горе: то ссыльный прощается с милой, отправляясь в Сибирь, с папенькой и маменькой, которых больше не увидит, - то описывает, как его секут, лечат в лазарете, наказывают на кобыле, - наконец, наивно рисует свое нищенство в бродя­жестве, как он именем Христовым «хлеба-соли наберет, в баньку ночевать пойдет»[89]. Такой сюжет песни и выражение ее кажутся пошлыми эстетикам; они находят, что это похо­же «на кисло-сладкие романсы». Но «кисло-сладкие роман­сы» песенников воспевают печаль глупую, беспричинную, вымышленную, арестантская же песня - действительное горе, как бы оно там ни было сентиментально выражено. В народной песне нельзя быть строгим в форме. Есть, на­пример, песня горных рабочих, где говорится:

Как в фонталы воду пустят,

Наше сердце приопустят.

Неужели же приходится смеяться над этими «фонта- лами, ведь это бы вышло пошлое глумленье». Точно так же извинительны разные неправильности и в тюремной песне; она все-таки есть выражение истинных чувств и положения тюремного населения. Как бы ни выражались эти чувства народного горя, - они выношены, пережиты, выстраданы; поэтому к ним нельзя относиться с эстетической брезгли­востью и взыскательностью.

Перейдем к следующему циклу песен. История пре­ступления редко фигурирует в каторжных и бродяжеских песнях, вероятно, потому что ссыльные не слишком любят вспоминать про это; по крайней мере, мы не часто слыша­ли их в ссыльном остроге. Но зато такие песни чаще попа­даются в тех местах, где люди судятся впервые за престу­пления, например, в российских замках. Песни, имеющие предметом эпос преступления, необыкновенно быстро рас­ходятся и в народе, в особенности же в тех местностях, где преступление совершено. Самая популярная разошедшаяся по всей России и Сибири и даже проникшая к обрусевшим киргизам, - песня про убийство на нижегородской ярмарке дочери купца Сафронова: ее поют повсюду. Склад этой пес­ни запечатлен характером древнего народного творчества; первые строфы ее превосходны и веют неподдельной поэ­зией старорусской песни.

Вот песни, которые нам случилось слышать в России и которые, кажется, не были еще записаны.

Песня саратовского арестанта

То ли, что ли, нутко что ли!

Гулял молодец на воле;

Гулял молодец на воле,

А теперь он во неволе.

Как сказали про мальчишку,

Что отцовский дом поджег, - Не за то ли посадили Во саратовский острог Скучно было сидеть мне Во саратовской тюрьме,

Что никто того не знает,

Чрез кого я пропадаю!

Пропадаю я, мальчишка,

Через родного отца,

Через родного отца,

Через мачеху лихую,

Чрез женёнку молодую.

Долго ль, долго ль, не дождуся К себе грозных палачей?

Я тогда же разочтуся Со судьбою со своей.

Как и дню-то второй час,

Поведут к допросу нас.

Не успел промолвить слова, - Тут колясочка готова,

Черной краской раскрашена,

Черной краской раскрашена,

У ней пара заложена.

Его задом наперед; - Тут восплакал весь народ.

Повезли тут молодчика В неизвестные места,

Ко незнамому селу,

Ко черному столбу.

Тут явились мастера,

Палач скоро подбежал,

Белый саван надевал.

Меньше году просидел,

Ко расстрелу подоспел.

Эта история поджигателя. Вот другая история преступ­ления из другой местности России.

Во сторонушке ночной,

Что наделалось весной Во приходе - во Кромах Стали резать во дворах,

В деревнюшке Врусове,

На задворке в улице,

В маршалевой горнице:

Гриша, Гриша Маршалев Во постелю вечну лег Он не сам собой ложился, - От своей подлой жены:

Его подлая жена С Гриши голову сняла;

Сын еще смерти прибавил,

Больше молотом набавил.

Со той ли со беды садились на лавочку, Садились на лавочку под красное окошечко, Стали думать да гадать,

Нам куда тятьку девать.

«Не шути-ко моя мать,

Не горюй-ко моя мать:

Уж я эту ли беду,

Беду в Ланды отведу,

Я по мыцкой по дорожке И под Ландинский мосток,

Под мосток, мосток, мосток Тятю с камнем положу;

Ты лежи-ко, лежи, тятя,

Лежи, тятенька родной:

Придет полая вода,

Унесет тебя с собой».

У Параши[90] сердце чует;

В целике[91] Гришка ночует.

Своего Гришеньку искала.

«Ах, нам пятница приходит,

Нам солому набивать;

Надо в Ландах побывать».

Не солому продавать,

Надо тятю повидать.

Он приехал на гору Ко Цареву кабаку.

Ребятеночки гуляли И ледянки вырубали, - Тут Платошу[92] увидали,

Все домой понабежали И отцам порассказали,

Где Платошу увидали.

На нем шапочка с кистями,

А за ним домой с вестями.

На широкий его двор Наезжает становой.

Ему рученьки связали,

Резвы ноженьки сковали,

Во Владимир повезли,

Во владимирский острог Посадили на годок.

«Я не стану год сидеть;

В палачи я поступлю,

Свою мать я засеку».

Местами в этих песнях мы замечаем какое-то необык­новенно легкое отношение к преступлению, а иногда песня сопровождается каким-то плясовым напевом, например:

Ты лежи-ко, лежи, тятя,

Лежи, тятенька родной!

Подобное же веселое и даже юмористическое отно­шение при описании преступления мы находим и в другой песне, которая сложена про преступление в Нижегородской губернии в Городце, преступление, даже, как видно, пора­зившее народное воображение.

Уж как было в Городце В самой улицы конце,

Как ни думать, ни гадать,

Убил сын родную мать;

Не святым убил он духом,

А простым ее обухом.

Далее описывается, как убийца стащил труп в полы­нью, привязал камень и «бранным словом прикрепил».

Здесь, моя родная мать,

Будешь вечно ты лежать;

Ты лежи, родная мать:

За тебя буду страдать.

Затем описывается с фотографической точностью, как убийца затирает кровавые пятна чернилами, ломает сунду­ки, покупает ведро вина и приглашает приятелей кутить. Замечательно, что, несмотря на внешние подробности, в этих песнях ни слова не поминается о мотивах преступле­ния; во всех песнях преступник обыкновенно винит, как причину своего несчастья, разные косвенные обстоятель­ства и посторонних лиц, но никогда себя. Так, в одной пес­не он жалуется, что «загубила молодца чужа дальня сторо­на, Макарьевска ярмарка», в другой винит «тестя подлеца», «мачеху лихую и женёнку молодую» (в песне саратовско­го арестанта). Наконец, в песне владимирский сын винит мать, которая подбила его убить отца, и т. д. Особенной драматичности и грусти в песне о преступлении мы реши­тельно не замечаем. Напротив, все эти песни поются в на­роде хором; мотив их - живой и веселый. В мотивах этих песен мы можем отгадать их характер только разве при хо­рошем выполнении их, и когда они поются с особенным чувством. Мы сошлемся на известную музыку песни про убийство на Нижегородской ярмарке.

Как под липой, под липой

Стоял парень молодой.

Она поется хором, с присоединением бубна, скрипок и гармоний необыкновенно весело; но нельзя не заметить, что во всей песне слышится тяжелое раздумье, местами какая- то ноющая и расслабляющая тоска, которая то на минуту овладевает песней под влиянием описываемого положения, то быстро переходит к самому неудержимому веселью и разгулу, силящемуся подавить внутреннее чувство. Тем же отличается песня, как мы слышали, саратовская:

То ли, что ли, нутко что ли!

Гулял молодец на воле,

Гулял молодец на воле.

А теперь он во неволе.

Она начинается самым разудалым и беззаветным мотивом, как будто с энергией внезапно оживившегося и тряхнувшего кудрями молодца, но вслед за этим этот разудалый мотив получает какой-то унылый оттенок и постепенно падает по мере того, как «бедный мальчиш­ка» описывает судьбу свою и приближается к описанию наказания. Поэтому едва ли в подобных песнях, распе­ваемых с громом и аккомпанементом торбанов (41) и та­релок, можно видеть одну шумиху и пошлое извращение вкуса[93]. В них пробивается своя музыкальная идея. Такое сочетание самого забубенного веселья, сливающегося ме­стами с ноющей грустью, в русских песнях нередко можно встречать; оно придает музыке какую-то своеобразную прелесть и колорит: такие контрасты, вероятно, всего бо­лее соответствуют вкусу народа и его темпераменту. В подобных песнях выражается как будто стремление «за­крутить горе веревочкой», «размыкать», «разгулять» его; потому-то, вероятно, слышатся в них иногда порывы к са­мому бешеному и страстному разгулу, хотя в то же время истинное внутреннее чувство, невольно прорываясь в пес­не, выдает надрывающее и щемящее сердце горе. Таково, может быть, и есть свойство нашего национального горя[94]. Музыка острога поэтому заключает свой смысл, а к ее сло - вам мы должны иногда снисходить, как к обыкновенным недостаткам либретто.

Но тюремная песня не всегда страдает нескладницей и носит печать писарской и лакейской подделки. Это была только ее историческая переходная форма; поэзия тюрь­мы быстро совершенствовалась. Это зависело от уровня образования тех лиц, которые сюда входили; в числе тер­пящих наказание были ведь и образованные люди. Даже в старинное время некоторые бродяжеские и тюремные песни отличались безукоризненной отделкой по внешней форме и верностью стиха, как известная песня, или ско­рее стихотворение.

Славное море - привольный Байкал[95],

Славный корабль и мулевая бочка

Во всех этих песнях и стихотворениях, написанных с тщательной отделкой, г-н Максимов видит только ис­кусственную подделку под арестантский тон какого- нибудь «барина, который снизошел подарком арестан­там, подобно столичным стихотворцам, пишущим стихи клубным швейцарам и банщикам» (42); но, по-нашему, только славянофильские тенденции этнографа и его воз­зрения на народ не позволили ему видеть того важного явления, что в тюрьму проникали с течением времени лучшие элементы, лучший вкус, - в тюрьму попадали и более развитые люди, и лучшие книги современной ли­тературы. Хоть случайно, но заносились сюда и были известны арестантам произведения Пушкина, особенно «Братья Разбойники» (их декламируют поселенцы), сти­хотворения Кольцова, романсы Варламова и т. п. Извест­но, по свидетельству очевидца, что, когда вышел «Мерт­вый дом» Достоевского, в одной тюрьме он был выучен наизусть; в другом замке мы встретили пожертвованную каким-то старым чиновником за ненадобностью ему би­блиотеку лучших современных журналов, которую аре­станты читали и перечитывали, и многое даже выучили наизусть; наконец, у арестантов в последнее время рас­певались даже стихотворения Михайлова из тюремной жизни (43), который не писал стихов для банщиков. Все это доказывает, что лучшие вкусы проникали к арестан­там непосредственно путем литературы. Они постепенно освоились с пушкинской, лермонтовской и кольцовской поэзией; она им нравилась и проникала в их среду; таким образом, под влиянием литературы могла улучшаться и острожная песня, - могли вырабатываться произведения более совершенные, чем мещанско-писарские.

На каторге в прежнее время писались стихотворе­ния, складывались легенды, сатиры и т. п. языком чисто книжным; порывшись в преданиях каторги, можно было бы отыскать их немало. Вот, например, образчик, который нам случилось найти: это описание одного из старых со­бытий прежней каторги, неизвестно кем написанное сти­хами в сатирическом роде. В этом стихотворении видно настолько же влияние современного сатирического стиха и склада, как и след самородного арестантского элемента и его образа выражения. В то же время эта арестантская поэма может служить доказательством для наших этно­графов, как в самых насмешливых и забавных народных стихах может заключаться самая трагическая сторона жизни. Вот это описание события на каторге, может быть, несколько и преувеличенное в стихах. Мы осмеливаем­ся его представить потому, что оно ныне уже составляет историческую древность, так как это случилось лет 20 с лишком тому назад, следовательно, не имеет ничего обще - го с нынешним положением каторжных[96].

Историческая быль 18. года

Как в недавних-то годах,

На каринских промыслах Царствовал Иван,

Не Васильевич царь Грозный,

Инженер был это горный Р-в сын.

В наказанье сего края Его бросило с Алтая,

Он с начального вступленья Генералу донесенье Сделал от себя:

«Кора речка так богата, - В один год пудов сто злата Я берусь намыть».

Им представлена и смета.

И с весны того же лета Начался покос.

Со всех рудников, заводов,

На турецких как походах,

Лишь вода в Каре открылась, Тысяч пять зашевелилось Рабочих людей.

Р-в всех ласкает,

Всем награду обещает,

Кто будет служить.

За тюрьмою и за пищей Он следил как гривны нищий: Спасибо ему!

В службе строгий ввел порядок: Каждый делал без оглядок,

Что б ни приказал.

Но заглянем мы в разрезы,

Где текли ручьями слезы В мутную Кару.

На разрезе соберутся,

Слезой горькою зальются,

Лишь примут урки.

Попадет сажень другая,

Одна голька лишь сливная,

Не берет ни клин, ни молот,

А к тому ж всеобщий голод Сделал всех без сил.

Сильно машины гремели,

А толпы людей редели,

С кого рубль, полтину взяли И работу задавали В половину тем.

Но хоть дух сейчас из тела,

Им как будто нет и дела,

Если кто не даст.

Как работы работали,

Зарывать не успевали

Всяку ночь к белу рассвету,

И с работы, с лазарету Убыль велика.

Трупы те в амбар таскали И в поленницы там клали На обед мышам.

Да и мертвых уже клали Не в гроба, а зарывали Просто без гробов.

Оказалося, что власти (горные)

При такой большой напасти Спутались совсем.

Мертвых в табель отмечали,

Тюрьмы смотритель К-в На умерших удальцов Получал провьянт.

А кан. и комиссары

Мертвых, как живых, писали «выдана даба»,[97] За работою следили,

А в ключевке положили Тысячи больши.

Кто с печали, кто с заботы,

Больше с тягостной работы.

Вечный им покой!

Положенья не намыли,

До 3000 схоронили.

Такие стихотворения были не редкость в каторге. Тем же размером мы нашли описанными и другие события каринского промысла, так же, как и восхваления доброго начальника, прибывшего вслед за известным Раз-вым. Но

литература каторги даже и на этом не остановилась; у ней явились еще лучшие образчики. Что тюремная поэзия в последнее время вкладывалась уже в новые формы языка, доказательством тому могут служить произведения дру­гого каторжного поэта, - не какого-нибудь барина, а чело­века, недалеко ушедшего от народа. Людей, обладавших некоторыми поэтическими талантами, бывало, конечно, и прежде немало в каторге, но они выражали свою жизнь в старой поэтической форме, в форме отсталой от просве­щенных классов; в последнее же время начали появляться поэты, обладающие совершено безукоризненными фор­мами стиха и подходящие под уровень современной ли­тературы. Образчики этого просвещенно-народного твор­чества очень любопытны. Мы в этом случае осмелимся привести стихотворения каторжного поэта Мокеева, кото­рого тетрадка нам попалась в России (44). Об этом поэте упоминает и г-н Максимов в описании каторги[98]. Вот био­графия этого поэта. Бедный Мокеев пришел в Сибирь по делу об ограблении и умерщвлении, в котором он, однако, не участвовал. Он был купеческим сыном и буйно прово­дил свою молодость. При недостатке денег, закутившись, он натолкнулся на каких-то негодяев, которые решились совершить грабеж на большой дороге; во время предпри­ятия они в борьбе убили свою жертву; Мокеев был свиде­телем и не донес, это и послужило поводом к его ссылке. Такая судьба не редкость в среде ссыльных: множество замотавшихся купеческих сынков делаются соучастника­ми преступлений, - и примеров этому приведено много даже и в наших очерках. Но Мокеев, как видно, был из них самый невиннейший и наименее испорченный. В своих стихотворениях он глубоко кается в своей веселой жиз­ни во время молодости; самый кутеж признает он престу­плением; «я вор; я вор родного», - говорит он, намекая на свое мотовство. Родные и их интересы остаются для него всегда священными. Пришедши в каторгу, он работал на Петровском заводе и в рудниках на Коре. Здесь-то он и проявил свой поэтический талант, посвятивши его описа­нию арестантской жизни, ее горю и страданиям, которые он сам разделял с другими. Участь его была обыкновен­ная, тяжелая каторжная участь, как видно из стихов.

Вставал с слезами на заре,

Ложился спать в заботах.

Окончивши срок, как видно из той же его стихотвор­ной биографии, он пошел искать работы по Забайкалью, но, - как бедный ссыльнокаторжный везде в пренебре­жении, везде в загоне, - не мог ничего добиться. Нако­нец его схватила общая болезнь всех поселенцев - «тоска по родине». Эта тоска, постоянная жалоба, и отчаянно­безнадежное положение ссыльного выражается во всех его стихотворениях.

Нет, прошла, знать, жизнь моя;

Хоть и на свободе я,

Но без всяких сил.

Я изгнанник родины;

Мне не быть на ней.

Это ядовитое сознание невозможности увидать когда- нибудь родину, вместе с чувством глубокой скорби и рас­каяния за свою молодость, все более и более растравляло жизнь этого человека. Мокеев ударился под влиянием этой тоски в запой; он блуждал по городам, по базарам, про­ся милостыни, - как рассказывает сам, - валялся в боль­нице, должно быть, в белой горячке, и жизнь смололась. Стихотворения его начали мельчать; в них он начал себя выставлять забитым, униженным и смотавшимся безна­дежно. Г-н Максимов застал этого, по виду скромного и тихого человека, в безнадежных запоях. Несмотря на то, что он иногда получал деньги от родных, что не раз при­страивался к месту у сибирских купцов, которых он ме­стами воспевает, он не мог, однако, до последнего времени ужиться в Сибири. Он постоянно терзался мыслью, что «отца, брата, мать родную должен схоронить в живых», т. е. не видать, «забыть подругу детства» и т. д.; он решил, что нет ему места в чужой стороне, нет крова, и эта мысль постоянно его преследовала. Таким образом, Мокеев был чисто ссыльным поэтом; он не только изображал каторгу в прежней ее форме с каторжным житьем простого человека, но он испытывал всю участь поселенца в Сибири, смотрел на жизнь глазами ссыльного, испытывал все его чувства, все муки и всю раздирающую боль изгнания. Поэтому все произведения его проникнуты глубокой жизненной прав­дой. В то же время этот арестантский поэт, вышедший из народной среды и писавший для простого народа, как видно, уже находился под обаянием новой литературы; у него видно близкое подражание Пушкину, Лермонто­ву, Жуковскому, Полежаеву и Кольцову. Стих его до того близок к этим поэтам, что иногда решительно невозможно отличить его подражаний от оригиналов, но рядом с этим перемешиваются и стихи, напоминающие склад прежней арестантской песни и ее арестантский язык. Точно так же наряду с прекрасными и выдержанными стихотворениями у него попадаются лакейские и писарские вирши, имею­щие сюжетом - лесть благодетелям, выпрашиванье дву­гривенного, воззвание к водке и т. п.

Вот, например, замечательное по безукоризненности стихотворение:

Что не вольная пташка в клеточке,

И не робкая рыбка в неводе,

Грустит молодец в тюрьме каменной За железною за решеточкою.

После горьких слез, после мрачных дум Добрый молодец вспомнил родину,

Вспомнил юные дни невозвратные,

Когда жил еще с отцом с матерью.

Ах, ты молодость, жизнь прошедшая.

Жизнь прошедшая - подневольная!

Ты успела лишь обольстить меня И сокрылася за сини моря.

Для кого же я по ночам не спал?

Кому сыпал я сребро-золото?

Не тебе ли я буйной ветреной Платил дань не раз почти жизнью?

Такие стихи острожного поэта напоминают вполне стихи Кольцова и Полежаева, например, стихотворение «у меня ли молодца ровно в двадцать лет, со бела лица спал румяный цвет» и т. д.

Подобными же стихами поэт описывает самую жизнь арестантской среды. Таково, например, описание предчув­ствия арестанта пред наказанием. В этом же стихотворе­нии необыкновенно верно изображено прежнее наказа­ние, известное под именем «зеленой улицы», столь часто встречающееся в арестантских стихотворениях и взятое

тюремным поэтом, вероятно, из живых рассказов, если не самим испытанное.

Иочь пред наказанием

Месяц в небе возвестил Час полуночи глубокой И случайно свет пролил В свод тюрьмы моей жестокой.

Грусть чугунною плитой Налегла ко мне на грудь,

И без страха я не мог Сердцем трепетным вздохнуть.

Бьет полночь; никто ни слова;

Всюду спали крепким сном;

Только оклик часового Раздавался под окном.

Ветер вольный, ветер сильный По коридору шумит.

А сердце вещее дрожит И будто ждет чего-то злого,

И на слова мои ни слова Мой часовой не говорит.

Проходит ночь; душа скорбит.

Рассвет мне страшен, как могила.

Чего же сердце так заныло?

Скажи, чего тебя страшит;

Скажи, чего тебя пугает!

А вот и описание казни.

На место казни я пришел;

Со всех сторон толпы бежали.

Определенье мне читали:

Четыре тысячи пройти И вечно чтоб в Сибири хладной

В работе каторжной пробыть.

Я слышал приговор ужасный; Потом «Повзводно» - закричал На офицеров батальонный. Склоня я голову стоял,

Угрозы слушал я невнятно

Раздали палки по рядам,

К прикладам руки привязали, «Дробь» - барабанщикам сказали; В моих глазах померкнул свет. Иду в рядах; пощады нет:

Удары сыплют в спину градом,

А я без чувств верчу прикладом. Прошел 500, - ходить не мог.

Не раз меня сбивали с ног,

Не раз водой меня полили. Начальник закричал: «Отбой»! Тряслися ноги подо мной; Дыханье я переводил;

Не то был мертв, не то был жив; Не знал, что делалось со мной.

И долго в забытьи я был.

Тогда лишь принял мало силы, Когда мне фельдшер кровь пустил

Чрез час в больнице я лежал:

За мной товарищи ходили.

Ни дня - ни ночи я не знал,

Не мог сидеть, не мог ходить,

С трудом лишь мог проговорить,

Чтоб мне рубашку намочили.

Это стихотворение, по-видимому, совершенно вы­держанное, внезапно оканчивалось словами на манер аре­стантской песни:

Так десять дней ее мочил (рубашку)

И облегченье получил.

Много глубины чувства встречаем мы в стихотворе­ниях Мокеева, посвященных его личным воспоминаниям. Таково, например, описание чувств ссыльного при оставле­нии родины. Стихотворение это начинается подражанием пушкинскому «Прости, Москва», мы его не вносим, но вот оригинальные его строфы:

Последний раз «прости» родному Приюту должен я сказать,

Последний раз кресту златому Приходской церкви долг отдать.

Сказав «прости», не тройкой мчаться Мне суждено по столбовой, - Идти в цепях, душой терзаться С полуобритой головой.

И на этапах в казематах,

В сырой забившись уголок,

Мечтать о доле невозвратной И слезы лить на злобный рок.

Прости, отчизна, край отрадный!

В изгнанье вечно я решен.

Туда, где россыпи ужасны,

Как башни, где хребты стоят,

Где нет невинных развлечений,

Равнин, украшенных полей,

И где упреки и презренья Должно нести душе моей.

Там буду жить с подругой-скукой,

Вдали от милых, сиротой,

С воспоминаньем и разлукой.

Страдать в работе вековой!

Вот как автор изображает судьбу свою в ссылке.

Из жизни ссыльного

За преступленье я лишен Отечества святого,

И нить влачится бытия Среди чужого крова.

Чужие нравы и народ.

Обычай встретил новый;

Не тот лазурный небосклон И климат уж суровый.

В Петровском был и на Коре В тяжелых я работах,

Вставал с слезами на заре,

Ложился спать в заботах.

В тюрьме сидел и вольно жил.

Тянулся год за годом.

Надежды я похоронил Под чуждым неба сводом.

Тянулись так пятнадцать лет. Надежда появилась,

Мелькнул погасшей жизни свет, Свобода мне открылась.

Я взял билет и с ним пошел; Летел я вольной птицей,

С ним проходил хребты и дол - Станица за станицей.

Куда ж, зачем? и сам не знал;

Тащился я усталый.

Нигде привет меня не ждал В одежде обветшалой.

Войдешь в станицу и с трудом Ночлег найдешь с приветом.

В другой всю ночь из дома в дом Проходишь до рассвета.

Глядят с презреньем на меня:

Не видно сожаленья, - И час от часа, день от дня Я чуждый стал терпенья.

Не мил и божий свет мне стал И в тягость увольненье.

Я шел вперед и рассуждал:

«Ах, где стряхну мученье!»

В деревне жить, пахать, косить От роду я не знаю,

Снопы вязать и молотить Совсем не понимаю.

Далее мы извлекаем следующие лучшие строки, где поэт жалуется на бедность.

О бедность, бедность, недруг злой!

Твоя волшебна сила,

Ты сколько гениев, с тобой Сроднившихся, стемнила!

Орел парит до облаков.

Чей взор с его сравнится?

Подрежь крыло, - он не таков,

Не та уж будет птица:

Он вместе с курами живет И с робостью шагает;

Сердитый гусь его клюет;

Петух его пугает.

Такая ж доля бедняка:

Он вянет в самом лете,

Когда могучая рука Сжимает его в свете.

В этом, хотя и не совершенном, стихотворении вполне верно рисуется судьба поселенца в Сибири, который не зна­ет, куда деваться, которому Сибирь противна, люди и мест­ность чужды, и где ему, по получении свободы, становится «не мил божий свет» и «в тягость увольненье».

Поэзия Мокеева в этом случае превосходно изобра­жает поселенческое или ссыльное миросозерцание. Анти­патия его к Сибири, как к стране ссылки, проявляется у него везде; поэт изображает ее «холодной» и «ужасной»; он видит здесь

Не тот лазурный небосклон И климат уж суровый.

Хотя Забайкалье в южной Сибири и отличается мягким и прекрасным климатом. Поэт говорит, что он осужден

Туда, где россыпи ужасны, - Как башни, где хребты стоят,

Где люди, как звери, опасны И правых без вины винят.

Несмотря на то, что в своих стихах он воспевает го­степриимство и покровительство многих благодетелей из сибирских жителей, - взгляд на Сибирь и сибиряков у него остается озлобленным. Нравы ему крайне чужды и противны; «чужие нравы и народ, обычай встретил но­вый», - пишет он. Его поражает, например, карымский чай или ватуран (чай с маслом, молоком и солью), который употребляют жители Забайкалья. «Я все привык перено­сить», - говорит ссыльный:

Но не могу сносить я муки:

Карымский чай с кумиром пить.

Ссыльному все кажется дико и глупо; все его мучит, даже «карымский чай»; вся Сибирь для него как будто толь­ко один коринский рудник, окруженный хребтами. В своей ненависти к стране ссыльный поэт доходит даже до того, что влагает свое чувство ветру, который говорит:

Определен был небесами Я парус в море навевать:

Мне душно здесь между горами В Сибири хладной завывать.

А потому ветер также хочет в край родной, как и ссыльный. Такая черта в высшей степени характерна. По­добные чувства наполняют всех поселенцев в Сибири. Ме­сто изгнания всем им одинаково противно. У поэта при­соединяется к этому бедственное положение, бедность и наклонность к крепким напиткам. Он так же не умел, как все поселенцы, «в деревне жить, пахать, косить, снопы вя­зать и молотить»; зато тем неудержимее влечет чувство поэта к воспоминаниям и к родной местности. С необык­новенно теплым чувством он обращается к ним.

Я описал бы все полней,

И в рифме больше бы явилось,

Когда б спокойствие ко мне Хотя на миг бы возвратилось.

Хотя на миг бы мог забыть Родимый край и кров священный,

Или надеждою мог жить В глуши Сибири отдаленной.

Да, мне надежд счастливых нет.

Прости, прелестное былое!

Знать, прежних дней и прежних лет Не возвратит ничто земное.

Эта безнадежность ссылки именно и составляет самые жгучие страдания ссыльного в Сибири. Вот прекрасные поэтические строфы, навеянные этими же чувствами:

Как же мне не грустить О прошедшей весне?

Мое сердце болит О родной стороне.

Оглянусь я в ту даль,

Где девицу любил Черноокую.

Ее локон кудрей Целовал-миловал И слезинку с очей Пил, как нектар святой.

Я могу не грустить Лишь в забвенье одном:

Научите ж забыть О былом, о родном!

Это стихотворение даже безукоризненно прекрасно. Наконец, вот еще стихотворение, замечательное по вы­работанной форме стиха, написанное в виде эпитафии арестантам и, как видно, относящееся к тому старому вре­мени, когда для преступников еще не было отменено теле­сное наказание:

Спите, трупы под землею;

Сон ваш мирен и глубок;

Ни с несчастьем, ни с бедою Незнаком ваш уголок.

Мать-сыра земля - защита Вам от гибели прямой:

Ею ваша грудь закрыта;

Вы не встретитесь с бедой.

Недоступны вам раздоры;

Стон не встретит вас ничей;

Там не встретят ваши взоры Кнут и грозных палачей.

Подобные стихотворения ясно показывают, до ка­кого совершенства уже достигла поэтическая форма в арестантско-народном творчестве.

Такими стихами пушкинско-лермонтовского склада описывалась судьба простого арестанта, его горе и несча­стья, и эти стихи составляли исключительное достояние каторги. Арестантская среда показала этим, что она может не только давать даровитых поэтов, занесенных сюда несча­стьем, но и понимать прелести нового литературного стиха, и быстро осваиваться с ним.

На переход старой русской народной песни к новому, хотя и неудовлетворительному стилю, нельзя поэтому смотреть как на регресс и на утрату поэтического чутья в народе, как уверяли славянофилы, а за ними утвержда­ет и г-н Максимов. Неудовлетворительная стихотворная форма мещанских, фабричных, солдатских, писарских, лакейских, а затем и арестантских песен есть только пер­вая подражательная форма новой литературной поэзии. Это, так сказать, только пена, пробиваемая к народной жизни из просвещенных слоев общества, за которой должны следовать более чистые волны, приносящие ей вполне выработанный литературный стих - наследство лучших поэтов. Центр просвещения, моды, инициативы находится теперь в просвещенных классах общества; от­сюда постепенно распространяется цивилизация, охва­тывая разные слои народа и ассимилируя в себя его луч­шие силы. Народ перестает ныне жить своей самобытной, замкнутой жизнью, как прежде. Пропасть, отделяющая его от непросвещенных классов, все более уменьшается; поэтому склад просвещенной жизни, привычки, нравы, литературный язык и литературная форма поэзии долж­ны все более проникать в него. Что теперешняя подража­тельная поэзия есть только переходная форма и что народ готов перейти к формам языка и поэзии, выработанным нашей литературой, при первой возможности, - это дока­зывается историей острожной песни и тюремного творче­ства. Затем не столько нужно печалиться о том, что наш народ оставляет древнерусские формы поэзии, сколько содействовать его переходу к новейшим образцам, для чего необходимо дать ему поскорее возможность по­знакомиться с сокровищами наших лучших поэтов. Дай только Бог, чтобы в новых формах народ мог выражать лучшие и более отрадные явления своей жизни, чем те, которые отмечены в оканчивающей свое существование арестантской песне.

📎📎📎📎📎📎📎📎📎📎